Гомер ХХ века. Столетие Александра Солженицына



​​— Думаете ли вы, что в позиции Солженицына против власти и литературного начальства есть какое-либо позитивное начало, или вы рассматриваете это как отвлечение от истинно писательского труда? 
​​
— Чтобы ответить на этот вопрос, мне, конечно, придется взглянуть на это с точки зрения самого Солженицына, чего я не могу и не намерен делать. На мой взгляд, было бы лучше, если бы он просто сосредоточился на своем писательском труде, вместо того чтобы тратить столько времени на всякую прочую деятельность. С другой стороны, похоже, что это как-то положительно влияет и на него, и на общую ситуацию. Но мне все-таки кажется, что чем сильнее писатель сосредоточивается на своей собственной работе, чем глубже в нее погружается, тем большего он достигает с точки зрения литературы, эстетики и, конечно, политики.

(Из интервью М. Скаммелу, 1972 г.)



​​— Каково ваше мнение о Солженицыне и о легенде, которая его окружает ?
​​
— [Долгое молчание.] Ну хорошо, давайте поговорим об этом.
​​Я очень горжусь тем, что пишу с ним на одном языке. Я считаю его одним из величайших людей... одним из величайших и отважных людей этого столетия. Я считаю его совершенно выдающимся писателем, а что касается легенды, то пусть она вас не беспокоит, лучше читайте его книги. И потом, что еще за легенда? У него есть биография... и все сказанное им... Достаточно, или вы хотите услышать что-нибудь еще?

​​— Продолжайте, пожалуйста.

​​— Некоторые литературные критики называли его посредственным или даже плохим писателем. Не думаю, что подобные характеристики... они даются только потому, что эти люди основывают свое мнение на основе эстетических представлений, унаследованных из литературы девятнадцатого века. Творчество Солженицына нельзя оценивать  исходя из этих представлений, так же как их нельзя оценивать исходя из наших эстетических стандартов. Потому что когда человек говорит об уничтожении, о ликвидации шестидесяти миллионов человек, нельзя говорить о литературе и о том, хорошая ли это литература или нет. В его случае литература поглощена тем, что он рассказывает.
​​Я этим вот что хочу сказать. Он писатель. Но он пишет не с целью создать некие новые эстетические ценности. Он использует литературу, стремясь к древней, первоначальной, ее цели — рассказать историю. И, делая это, он, по-моему, невольно раздвигает пространство и рамки литературы. С самого начала его писательского пути — настолько, насколько мы могли следить за последовательностью его публикаций, — наблюдается явный процесс размывания жанра.
​​Все началось с обычной новеллы, с«Одного дня...», да? Затем он перешел к более крупным вещам, к «Раковомукорпусу», да? А потом к чему-то, что ни роман, ни хроника, а что-то среднее между ними, — «В круге первом». И наконец мы имеем этот«ГУЛАГ» — новый тип эпоса. Очень мрачного, если хотите, но это эпос.
​​Я думаю, что советская система получила своего Гомера в случае с Солженицыным. Я не знаю, что еще можно сказать, и забудьте о всяких там легендах, все это чушь собачья... О любом писателе.

(Из интервью Д. Хэнлону, 1978 г.)


 ​​
​​— Вы знали в те годы, кто такой Солженицын?

​​— В те годы, я думаю, Солженицын и сам еще не знал, кто он такой... Нет, понимание пришло позже. «Одиндень Ивана Денисовича» я прочел, как только он был напечатан. Не могу опять не вспомнить слова Ахматовой. При ней как-то говорили об «ИванеДенисовиче», и один мой друг сказал: «Мне эта вещь не нравится». Ахматова возмутилась: «Что за разговор — «нравится», «ненравится»? Да эту книгу должна прочесть вся страна, все двести миллионов жителей!» Иначе не скажешь, да?
​​В конце шестидесятых я читал почти все вещи Солженицына, которые тогда ходили по рукам в машинописных копиях, — их было пять или шесть. «ГУЛАГ» еще не был опубликован на Западе, «АвгустЧетырнадцатого» только- только стал появляться в самиздате. Прочел я и солжени- цынские «крохотки» — стихотворения в прозе, они меня разочаровали. Но ведь не в поэзии его главная сила, да?

​​— Вы лично знакомы с ним?

​​— Нет. Один раз обменялись письмами... Мне кажется, советская власть обрела в Солженицыне своего Гомера. Он сумел открыть столько правды, сумел сдвинуть мир с прежней точки, да?

​​— В той мере, в какой вообще один человек способен воздействовать на мир...

​​— Вот именно. Но за ним ведь стоят миллионы загубленных. И сила человека, который остался жив, соответственно возрастает. Это уже не только он — это они.

(Из интервью С. Биркертсу, 1982 г.)


 ​​
​​— Что вы думаете об уроках, которые Солженицын преподает Западу?
​​— Эти уроки чрезвычайно разумны, хотя я и не уверен, что кто-то должен насаждать свои идеи urbi et orbi — в прямом смысле этих слов. Но главная миссия Солженицына состоит в том, чтобы предупредить о нашествии зла, и тут он абсолютно прав. Для многих, живущих на Западе это не очень-то приятно, вот почему они всячески пытаются его принизить. Они тщатся доказать, что он плохой писатель, отмахнуться от него, списав все на эстетику, а здесь неприменимы эстетические критерии. На самом деле Солженицын эпический писатель, в том смысле, что в его книгах можно найти образцы любого жанра. Он берет ту литературную форму, которая оказалась под рукой, ибо рассказываемое им подавляет. Я думаю, мы все, и на Запале, и на Востоке, многим ему обязаны.

(Из интервью М. Гроссу, 1981 г.)


 ​​
​​Мне не очень по душе сегодняшнее поколение писателей-прозаиков, ни в России, ни за ее пределами. Зиновьев просто сумасшедший, Солженицын как человек вызывает во мне огромное уважение, но как стилист он меня не восхищает.

(Из интервью Виллему Г. Вестстайну, 1982 г.)


 ​​
​​— А как вы смотрите на известное убеждение Солженицына, что именно там, в этих крайне тяжелых условиях, наступит духовное возрождение, которое будет важно не только для России?

​​— Не знаю, я не в состоянии этого оценить… Идея Солженицына, что вот там наступит или наступает духовное возрождение, кажется мне некоторым преувеличением по отношению к тому, что там делается в действительности. Единственное, что мне кажется, так это что опыт, какой выпал на долю России и, между прочим, Восточной Европы, по моему мнению, породил не духовное возрождение, а, в лучшем случае, именно амбивалентность и цинизм. У значительно меньшей части выработалась способность к — скорее пассивному, чем активному — сопротивлению по отношению к этой политической системе или системе притеснения. Результат русского опыта, следовательно, может быть двояким: с одной стороны, оно может превратить человека в циника, с другой же — превратить человека в нечто обладающее необычайной стойкостью. То есть в некотором смысле закалить его. Я верю, — что значит верю, не верю, дурацкие слова, — если речь идет обо мне, то думаю, что мне удалось не стать циником. Это все.

(Из интервью Е. Иллгу, 1988 г.)


 ​​
​​— ​​Из русских писателей ты называешь только Платонова?

​​— ​​Только Платонова, к сожалению. Все остальные, на мой взгляд, слабее, причем на много порядков. Включая Булгакова, включая Пильняка, включая Замятина, включая Бабеля. Это все были совершенно замечательные стилисты, но литература — это не только стилистика, но еще и субстанция. С субстанцией у них дела обстояли, в отличие от Платонова, несколько менее существенным образом. Солженицын, я думаю, — это уже премия за субстанцию, не за стиль.

​​—​​ Стиль мог бы быть и лучше?

​​—​​ Стиль мог быть и лучше, но тут дела такие… Я помню разговор с Ахматовой, в котором участвовали Найман и я. Мы как раз обсуждали"Один день Ивана Денисовича", — я уж не помню, о чем мы говорили, — и Найман высказывался, что ему не очень нравится это художественное произведение. Анна Андреевна оборвала его и сказала: "Что это значит — нравится, не нравится? Это произведение, которое должны прочесть двести пятьдесят миллионов". Того же мнения и я. Теперь их больше…

​​— ​​Того же мнения ты об "Архипелаге"?

​​—​​ Безусловно. Это более существенное произведение, нежели "Один день из жизни Ивана Денисовича". Более того, я бы добавил, что более существенным произведением, чем"Иван Денисович", было "В круге первом".

​​—​​ А "Раковый корпус"?

​​​​— Это похуже, хотя именно в "Корпусе"он оказался на грани прорыва в великую литературу, но — я где-то писал об этом — реализм не пустил.

​​— ​​А "Матренин двор"?

​​—​​Это ничего, это на том же уровне, что "Иван Денисович". 

(Из интервью Т. Венцлове, 1988 г.)


 ​​
​​— Два наших нобелевских лауреата в области литературы живут сегодня в Соединенных Штатах. У вас есть какие-то контакты с Солженицыным?

​​— Чрезвычайно незначительные. Как человека я его совершенно не знаю, мои суждения зиждутся лишь на том, что мне довелось прочитать.

​​— И как вы относитесь к его творчеству?

​​— Для меня Александр Исаевич — это совершенно замечательный писатель, чьи книги должны прочесть все триста миллионов людей, проживающих в Советском Союзе. Отвечая таким образом, я повторяю то, что двадцать лет назад сказала Анна Ахматова: «Что значит «нравится — не нравится». Эту книгу (речь шла об «Одном дне Ивана Денисовича») должны прочесть двести миллионов». С тех пор население увеличилось.

​​— Сейчас готовится семитомное собрание его сочинений, кажется, миллионным тиражом.

​​— Я чрезвычайно этому рад. Но миллионным — мало.

(Из интервью Ю. Коваленко, 1990 г.)



​​— В своем недавно опубликованном манифесте Солженицын, как мне кажется, попытался подготовить почву для своего возвращения в Россию...

​​— Я, право, не знаю, что он пытался сделать. Этот текст слаб и абсолютно непригоден.

​​— Почему абсолютно непригоден?

​​— Я имею в виду идею русского государства. Быть может, справиться со страной, целостной в этническом отношении, и было бы реально... Но такая целостность возможна лишь на ограниченном пространстве и при ограниченном населении... Что касается введения рыночной экономики или даже демократии, то это само по себе не является панацеей. Нет, строить государство на этнической основе — это просто иллюзия. Сейчас все заняты тем, что выдвигают самые разные планы. Но писатель, на мой взгляд, не должен поддаваться соблазну участвовать в этом. Не нужно строить никаких планов. Нужно просто признать, что впереди хаос, и все, что можно сделать, — это проповедовать определенную сдержанность и хотя бы немного благоразумия. 

(Интервью из журнала "Экономист", 1990 г.)